Friday, June 27, 2014

2 Урал и Сибирь в сталинской политике


ПОЛИТИКА СТАЛИНСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА В ОБЛАСТИ БРАЧНОСТИ
В области брачности политика сталинского руководства строилась на основе тех же принципов, что и политика в области рождаемости: преобладали тенденции, в конечном счете отдававшие приоритет регламентирующим мероприятиям и социальной архаике. Вместе с тем в области брачно-семейного законодательства особенно ярко проявлялась склонность сталинского руководства к установлению жесткого прямого контроля над семьей, ее огосударствлению, что может быть объяснено становлением и развитием советского тоталитаризма.
В первые годы существования советской власти большевистское правительство в своем стремлении разрушить моральные устои «старого мира» сделало крупный шаг вперед в либерализации законодательства, регулирующего семейные отношения. Примечательно, что одним из первых декретов ленинского руководства в области семейного законодательства стал декрет ВЦИК и СНК от 16 (29) декабря 1917 г. «О расторжении брака», отменивший все юридические ограничения на оформление развода, существовавшие когда-то в царской России и делавшие его фактически невозможным22. Не менее важными решениями, заметно демократизирующими брачно-семейное законодательство, были отмена всех ограничений для вступления в брак, связанных с национальной, сословной или религиозной принадлежностью, признание государством равенства супругов, «законных» и «незаконнорожденных» детей (сами эти понятия упразднялись). И если в царской России государство защищало интересы только официально зарегистрированной («законной») семьи, то брачно-семейный кодекс СССР 1926 г. уничтожал все различия между формально зарегистрированной и фактически сложившейся, но незарегистрированной семьей23. Отныне каждая женщина, если она могла доказать факт совместного брачного сожительства — а сделать это было нетрудно, т. к. большинство городских семей проживало в коммуналках и бараках, где все на виду, а в деревне и вовсе ничего нельзя скрыть,— считалась замужней со всеми вытекающими отсюда юридическими и материальными последствиями. При разрыве фактического брака семейное имущество делилось поровну между мужем и женой. Женщинам, находившимся в фактических брачных отношениях, как и «законным» женам, предоставлялось право на наследство, жилую площадь и пенсию в связи со смертью супруга.
Результат «либерализации» брачно-семейного кодекса СССР оказался неожиданным для правительства. В народе широко распространи
38

лось мнение, что «расписываться в загсе» не обязательно. Количество зарегистрированных браков стремительно уменьшилось. К концу 1930-х гг. общий коэффициент брачности в СССР по отношению к уровню 1926 г. сократился на 40%24. Но число фактических браков, не зарегистрированных в загсе, в 1930-е гг. нарастало по сравнению с 1920-ми и, по-видимому, превышало число официально зарегистрированных, тогда как количество разводов стало незначительным: где нет официально зарегистрированного брака, нет и юридически оформленного развода. В действительности количество фактически распавшихся семей было много выше. О большой распространенности семей, не зарегистрированных в загсе, свидетельствует перепись 1939 г. Она показала, что замужних женщин в СССР намного больше, чем женатых мужчин25. Это значит, что женщины, проживавшие в фактическом, но не зарегистрированном браке, считали себя замужними, а мужчины — холостыми.
Брачно-семейное законодательство первых лет советской власти оказалось столь либеральным, что семья, по марксистской терминологии — «основная ячейка общества», фактически вышла из-под контроля государства. Большинство семейных проблем свободно решалось самими гражданами на индивидуальном уровне без вмешательства государственных органов. Государство фактически утратило даже функцию регистрации браков и разводов.
Такая ситуация не устраивала сталинское правительство. Становление тоталитарного режима требовало не просто усиления, но ужесточения контроля над семьей. Откат в сторону огосударствления советской семьи, усиление государственного вмешательства в ее жизнь начались со второй половины 1930-х гг. и позднее, уже в период Великой Отечественной войны, приняли самый широкий размах. Первым шагом в этом направлении стало постановление ЦИК и СНК СССР от 27 июня 1936 г., запретившее аборт и установившее новые правила развода. Отныне при его оформлении супруги вызывались в загс для беседы, в паспортах делали отметку о разводе, была повышена пошлина за развод.
Все дальнейшее развитие советского брачно-семейного законодательства шло главным образом по запретительно-контролирующему пути. 21 ноября 1941 г. в свет вышел указ Президиума Верховного совета СССР «О налоге на холостяков, одиноких и бездетных граждан СССР»26, а 8 июля 1944 г. Президиум Верховного совета СССР принял указ «Об увеличении государственной помощи беременным женщинам, многодетным и одиноким матерям, усилении охраны материнства и детства, об установлении почетного звания „Мать-героиня" и учреждении ордена „Материнская
39

слава" и медали „Медаль материнства"»27. Этот указ свидетельствует о принципиальном изменении подхода правительства к брачно-семейному законодательству. В указе был сформулирован ряд демографических и моральных целей, основанных на безнадежно устаревших идеалах традиционного, патриархального общества, противоречащих принципам общества индустриального. Указ предписывал крепить семью и моральные устои общества, препятствовать внебрачным связям, осуществлять государственную помощь детям, воспитывавшимся без отца, и тем самым провозглашал непреходящую ценность детей. Эти непреходящие, общечеловеческие ценности можно только приветствовать, если бы не способы, которыми они достигались. Указ исходил из принципа непризнания за каждым советским человеком права на самостоятельное решение.
Отныне государство признавало только официально зарегистрированные в загсе, «законные» браки. Таким образом, брачно-семейное законодательство СССР вернулось к заскорузлым принципам царской России, к средневековой дискриминации женщин и незаконнорожденных. Право женщин обращаться в суд с иском об установлении отцовства и о взыскании алиментов на содержание ребенка, родившегося от лица, с которым она не состоит в зарегистрированном браке, было отменено. Установление отцовства в отношении детей, родившихся вне зарегистрированного брака, не допускалось даже в случае, если мужчина добровольно признавал себя отцом. Только зарегистрированный брак порождал соответствующие права и обязанности. Детям, родившимся вне брака, в свидетельстве о рождении в графе «отец» ставился прочерк.
Одинокие матери получили возможность помещать детей в государственные учреждения (детские дома и дома малютки) на воспитание за казенный счет (при этом за матерью закреплялось право взять ребенка обратно). Налог на холостяков, одиноких и малосемейных граждан был значительно повышен.
Одновременно была усложнена процедура развода. Отныне развод производился исключительно через суд, публично, с привлечением свидетелей, даже при обоюдном согласии супругов, отсутствии у них детей и имущественных споров. Сама процедура развода стала двухступенчатой: окончательное решение принимала вышестоящая судебная инстанция. В газетах стали публиковать объявления о бракоразводных процессах.
Таким образом, не семья и ее благополучие и даже не нравственность, а предельное сужение индивидуальной свободы в интимной сфере, огосударствление семьи и значительное усиление бюрократической регламентации личной жизни советских граждан было в указе от 8 июля 1944 г.
40

главной, но скрытой целью сталинских законодателей. И только через 21 год, 10 декабря 1965 г., с выходом в свет указа Президиума Верховного совета СССР «О некоторых изменениях порядка рассмотрения в судах дел о расторжении брака» режим государственного контроля был несколько смягчен.
ПОЛИТИКА СТАЛИНСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА В ОБЛАСТИ СМЕРТНОСТИ
Сталинская модернизация советской страны сопровождалась мощными экономическими и социальными потрясениями. Особенно бурным был период первой пятилетки, завершившийся страшным голодом 1932-1933 гг. Голод, сопровождавшийся эпидемиями инфекционных заболеваний и резким подъемом смертности, грозил расстроить планы индустриализации или по меньшей мере замедлить ее темпы. Аграрный сектор экономики пребывал в состоянии хаоса. Полуголодные, физически ослабленные рабочие были не в состоянии выдержать ритм труда, задаваемый индустриальными технологиями. Падала дисциплина труда, нарастало число прогулов и количество дней нетрудоспособности. Новейшие станки, купленные за рубежом, простаивали. Предприятия выпускали брак. Затраты на подготовку кадров в условиях низкой продолжительности жизни, когда, согласно таблиц смертности 1938-1939 гг., 33% мужчин и 30% женщин не доживали до 20 лет, становились бессмысленными28. Вторая пятилетка, объявленая Сталиным «пятилеткой освоения», оказалась под угрозой срыва. Иными словами, развитие тяжелой и военной промышленности было невозможно без хотя бы минимального повышения уровня потребления, преодоления эпидемий, голода и снижения смертности.
Все, что предпринимало в этом направлении сталинское руководство, правильнее интерпретировать не как демографическую политику, а как составную часть производственной стратегии. В мае 1935 г. Сталин выразил свое кредо с полной определенностью. «Из всех самых ценных капиталов, имеющихся в мире,— говорил он,— самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры»29. Для вождя понятия «люди» и «кадры» были тождественны. Человек в его глазах имел ценность только как «главная производительная сила». Собственно проблема вымирания населения мало беспокоила Сталина. В его работах 1931-1934 гг. нет даже слабых отзвуков тревоги по поводу катастрофически
41

высокой смертности. Сталин стремился спасти не людей, а рабочую силу и таким образом обеспечить максимально возможные темпы индустриализации. Но объективно такая прагматическая позиция способствовала разрядке демографической напряженности, в частности снижению смертности.
После демографической катастрофы 1933 г. сталинское правительство оказалось перед стратегически важным выбором, от которого зависело определение методов, направленных на повышение выживаемости рабочей силы: пассивно приспособиться к пониженному уровню потребления или активно воздействовать на сами условия жизни человека в СССР.
Суть первого, пассивного направления, избранного сталинским руководством, заключалась в наращивании возможностей государства противостоять негативным воздействиям внешней среды, не меняя в принципе условий существования. Уровень жизни в данном случае остается низким, но общество адаптируется к недостаточному питанию, к отсутствию полноценного жилья, неразвитости социальной инфраструктуры, главным образом за счет развития здравоохранения, внедрения в практику новых лекарственных препаратов.
В Советском Союзе в процессе реализации пассивного направления борьбы со смертностью государственное здравоохранение сделало, без преувеличения, огромный шаг вперед. В течение 1932-1938 гг. его бюджет вырос почти в 6 раз, количество больничных мест было увеличено в 1,6 раза, городских амбулаторий — в 1,7 раза, сельских врачебных участков — в 1,2 раза, число врачей — на 48%30.
Огромную роль в преодолении эпидемической заболеваемости сыграло создание специальных контрольно-санитарных органов и значительное усиление государственного санитарного контроля. В стране появились санитарно-эпидемиологические станции и Государственная санитарная инспекция, в 1935 г. получившая статус всесоюзной. Это, кстати, вполне совпадало с основными тенденциями развития тоталитарного режима. Работники санитарно-контрольных организаций получили самые широкие права. Они осматривали производственные, торговые, складские и служебные помещения, контролировали качество воды, организовывали противоэпидемические мероприятия. Они были уполномочены не только налагать штрафы на нарушителей санитарных норм, но и привлекать виновных к судебной ответственности31.
Важным шагом, существенно повысившим эффективность противоэпидемической работы, стало форсированное развитие химико-фармацевтической промышленности. В годы первой и второй пятилеток в СССР были построены десятки заводов по производству лекарственных препара
42

тов, освоено производство новых высокоэффективных медицинских препаратов: в 1936 г. — акрихина и красного стрептоцида, в 1937 г. — сульфидина и сульфаниламида, в 1938 г. — сульфазола32. В этом ряду особое место занимает организация производства препаратов сульфаниламида, который оказался особенно действенным против инфекционных и желудочно-кишечных болезней, особенно широко распространенных в СССР и уносивших множество человеческих жизней. В 1940 г. в Советском Союзе было произведено 72 т препаратов сульфаниламида, а кроме того, 65 т акрихина, 7,4 т кофеина и метилкофеина, 26 т пирамидона, 24 т фенацетина33. Увеличился в стране и выпуск вакцин, лечебных сывороток, бактериофагов.
Как важный резерв повышения выживаемости рабочей силы советское руководство рассматривало снижение летальности от такой опасной болезни, носящей выраженный социальный характер, как туберкулез. С этой целью к концу 1930-х — началу 1940-х гг. в СССР была создана целая система противотуберкулезных учреждений, в состав которых входили 1 330 диспансеров и туберкулезных отделений в стационарах и поликлиниках, имевших 24 тыс. больничных и 63 тыс. санаторных мест. Борьбу с туберкулезом вели 7,5 тыс. врачей и 12,5 тыс. медицинских работников среднего звена34. В 1934 г. в стране была закончена разработка эффективной противотуберкулезной вакцины БЦЖ, а в 1937 г. впервые организована массовая вакцинация новорожденных детей35.
Избранное сталинским руководством пассивное направление развития живого труда вызвало к жизни феномен, который условно можно назвать сталинским демографическим парадоксом: уровень смертности в СССР в 1935-1940 гг. стабилизировался, несмотря на явно неблагоприятный фон — повышенную заболеваемость населения и низкий уровень жизни. Так, в 1939-1940 гг. заболеваемость дифтерией в СССР выросла на 5,6%, а летальность от этой болезни сократилась на 6,8%, заболеваемость корью выросла на 7,8%, тогда как летальность сократилась на 9,8%, заболеваемость коклюшем выросла на 14,7%, но летальность сократилась на 10,5%36.
В чем причины столь парадоксального явления? Преодолеть повышенную заболеваемость сталинское правительство и не стремилось — для этого надо было повышать уровень жизни, решать жилищную проблему, развивать коммунальное хозяйство, улучшать питание населения. Не сумело сталинское руководство добиться и существенного увеличения продолжительности жизни. Но вследствие бурного развития здравоохранения и внедрения сульфаниламидных препаратов заметно понизилась
43

больничная летальность, повысилась, если так можно выразиться, «изле-чиваемость» больных.
Таким образом, главная стратегическая задача — преодоление социальных условий, порождавших высокую заболеваемость и смертность, не только не была решена, но и не решалась в принципе. Уровень жизни советских людей оставался низким. Жилищная скученность, неразвитость социальной инфраструктуры, несбалансированное питание, латентный голод постоянно порождали высокую заболеваемость. Советский человек попал в своего рода замкнутый круг: заболев, он поступал в больницу, где его лечили, используя подчас новейшие по тому времени медицинские технологии. Но выздоровев, он вновь попадал в сырой подвал, в землянку или перенаселенную коммуналку, питался картошкой и хлебом, подхватывал инфекцию и вновь оказывался на больничной койке. В этом смысле пассивное направление было неэффективным и давало временный, непрочный результат. Закрепить его можно было, только повышая уровень жизни, т. е. развивая активное направление борьбы со смертностью. Но в СССР был избран иной путь.
Этот путь борьбы со смертностью вполне вписывался в сталинскую систему мировоззрения, не требовал больших ресурсных затрат и вместе с тем давал быстрый, хотя и непрочный результат. Непрочность этого результата ярко проявлялась в структуре причин смерти населения. Преобладание в ней экзогенных факторов делало ее похожей на структуру причин смерти населения средневекового общества. Так, в 1940 г. в Алтайском крае на долю умерших от детских инфекций во всей совокупности умерших приходилось свыше 15%, в Красноярском крае —11%, от желудочно-кишечных болезней — соответственно 17 и 16%, от туберкулеза— 14 и 12%, от воспаления легких — почти 16 и свыше 16%37. Советский «демографический дом» был построен на песке. Малейший сбой в работе здравоохранения мог привести к распаду всей системы, что и произошло позднее — в годы третьей пятилетки и в начальный период Великой Отечественной войны.
Итак, сталинская демографическая политика была ситуационной. Она основывалась не на научном исследовании демографических проблем, а скорее на обыденной логике. Ее основной целью было даже не решение проблем народонаселения, а достижение политических целей, главным образом — усиление контроля над репродуктивным и брачным поведением советских людей, огосударствление семьи путем реставрации отживших, архаичных методов регулирования. Эти цели в конечном счете были достигнуты, но за счет предельного обострения демографической ситуации.
44

1 А. Г. Вишневский. Серп и рубль: Консервативная модернизация в СССР. М., 1998.
2 P. Sorokin. The Basic Trends of Our Times. New Haven, 1964.
3 См. подробнее: В. А. Исупов. Демографические катастрофы и кризисы в России в первой половине XX века: Историко-демографические очерки. Новосибирск, 2000.
4 И. В. Сталин. Сочинения. М., 1949, т. 12, с. 299.
5 Там же, М., 1951, т. 13, с. 336.
6 Известия, 1935, 5 декабря.
7 Правда, 1939, 4 сентября.
8 С. Г. Струмилин. К проблеме рождаемости в рабочей среде // Советская демография за 70 лет. М., 1987, с. 168.
9 Население Советского Союза: 1922-1991. М., 1993, с. 118, 120.
10 Известия, 1936, 28 июня.
11 Воспроизводство населения СССР. М., 1983, с. 153.
12 Постановления КПСС и Советского правительства об охране здоровья народа. М., 1958, с. 63-64.
13 ГАРФ, ф. А-482, оп. 47, д. 109, л. 24.
14 См.: А. Гене. Проблема аборта. М., 1929, с. 88.
15 РГАЭ, ф. 1562, оп. 329, д. 406, л. 132; д. 540, л. 48.
16 Е. А. Садвокасова. Социально-гигиенические аспекты регулирования размеров семьи. М., 1969, с. 178.
17 В. Тадевосян. Закон 27 июня 1936 г. в действии //Социалистическая законность, 1937, № 8, с. 46.
18 ГАРФ, ф. 8009, оп. 6, д. 1913, л. 85.
19 ГАНО, ф. Р-1199, оп. 1а, д. 14, л. 174.
20 РГАЭ, ф. 1562, оп. 329, д. 403, л. 2.
21 Цит. ко: В. Тадевосян. Закон 27 июня... с. 47.
22 Декреты Советской власти. Т. 1:25 октября 1917 г. — 16 марта 1918 г. М, 1957, с. 237-239.
23 А. Б. Синельников. Брачность и рождаемость в СССР. М., 1989, с. 51-55.
24 Там же, с. 55.
25 В. Б. Жиромская. Демографическая история России в 1930-е гг. Взгляд в неизвестное. М., 2001, с. 32.
26 Сборник законов СССР и указов Президиума Верховного Совета СССР (1938 — июль 1956 гг.). М, 1956.
27 Сборник законов и указов Президиума Верховного Совета СССР. 1938-1967. М., 1968, т. 2, с. 409-417.
28 Воспроизводство населения СССР, с. 298.
29 Под знаменем марксизма, 1936, № 5, с. 38.
30 А. Г. Баткис. Организация здравооохранения. М., 1948, с. 113.
31 См.: Положение о Всесоюзной государственной санитарной инспекции при СНК СССР. М., 1935, с. 8-11.
32 Советское здравоохранение, 1948, № 1, с. 3.
33 РГАЭ, ф. 4372, оп. 46, д. 835, л. 11.
34 А. Е. Рабухин. Туберкулез и борьба с ним в условиях военного времени. М., 1945, с. 90.
35 О. В. Бароян. Итоги полувековой борьбы с инфекциями в СССР и некоторые вопросы современной эпидемиологии. М., 1968, с. 170.
36 О. А. Рикман. Детские инфекции в годы Великой Отечественной войны // Медико-санитарные последствия войны и мероприятия по их ликвидации. М., 1948, т. 1, с. 152; В. А. Исупов. Демографические катастрофы... с. 125.
37 ГАКК, ф. 1300, on. 1, д. 4548, л. 4-4 об.; Текущий архив Государственного комитета по статистике Алтайского края. Фонд отдела статистики населения и здравоохранения.
45

И. С. Кузнецов
Новосибирский государственный университет
ФОРМИРОВАНИЕ «СТАЛИНИЗМА» И МЕНТАЛИТЕТ СИБИРСКОГО КРЕСТЬЯНСТВА
Неизменное и растущее внимание современной историографии вызывает такая тема, как психоментальный аспект истории. Как влиял менталитет и настроения различных групп общества на исторический процесс, как это воздействие соотносилось с другими детерминантами исторического процесса? Все эти вопросы вызывают живой интерес не только среди историков, но и среди более широкой общественности.
Фундаментальное осмысление социально-психологической стороны исторического процесса особенно важно применительно к истории прошедшего столетия — одной из наиболее противоречивых эпох в жизни человечества. «Век-волкодав» (выражение О. Мандельштама) может быть понят только с учетом противоречивых изменений в массовом сознании.
Социально-психологический аспект истории вообще и российской истории XX в. в частности до сих пор относится если не к «белым пятнам», то, бесспорно, к числу наименее разработанных исторических тем. До сегодняшнего дня основные суждения о психоментальном компоненте новейшей отечественной истории принадлежали не столько историкам, сколько философам, социологам, а то и просто публицистам.
Говоря о содержательной стороне имеющейся литературы по социально-психологическим аспектам истории России XX в., следует подчер
46

кнуть разнообразие и зачастую полярный характер суждений по этим вопросам. Здесь можно выделить две распространенных крайности. Нередко особенности исторического развития России в этом столетии прямо выводятся из специфики отечественного менталитета — таких его черт, как «традиционализм», «монархизм», «уравнительность», «покорность» и т. п. Прямо противоположная точка зрения, напротив, отрицает эту обусловленность, связывает трагические страницы российской истории преимущественно с воздействием внешних факторов (например, с происками «русофобских сил»).
Одним из наиболее ярких выражений первой позиции может служить суждение А. И. Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГе» о причинах утверждения коммунистического режима: «Не хватило нам свободолюбия... Мы спешили покориться, с удовольствием покорились... Мы просто заслужили все дальнейшее»1. Пожалуй, наиболее фундаментально рассматриваемый подход реализован в книге А. С. Ахиезера2, получившей в последнее время в отечественной гуманитаристике значительный резонанс.
Примером противоположного подхода могут служить суждения одного из «классиков» российского «почвенничества» — И. Л. Солоне-вича3. Из обобщающих исторических курсов такая ориентация характерна, скажем, для работы Ю. В. Изместьева, где вся история нашей страны после 1917 г. рассматривается как эпопея борьбы россиян против большевизма4.
Истина, видимо, заключается в том, что соотношение между менталитетом и политическим развитием России в XX в. носило весьма непростой характер. В эпоху, последовавшую после 1917 г., прослеживаются различные психоментальные тенденции. С одной стороны, это поддержка немалой частью народа большевизма и созданного им режима. С другой стороны — проявления недовольства и противостояния.
В данной работе ставится задача проследить эти тенденции, раскрывающие некоторые из глубинных предпосылок «сталинизма» на относительно ограниченном, зато весьма конкретном материале. Речь идет о социально-психологических тенденциях, характерных для сибирского крестьянства 1920-х гг. В этот относительно краткий промежуток времени после окончания гражданской войны и введения нэпа в небывалой степени возросла возможность исторического выбора, реализации различных вариантов развития страны.
В это время в массовом сознании россиян, прежде всего крестьян, намечаются определенные изменения, порожденные новым историческим опытом и, прежде всего, разочарованием в результатах революции.
47

В какой-то мере осознается бесперспективность всеобщей «дележки», намечается понимание роли частной собственности.
Следует отметить, что в современной исторической литературе этот аспект психоментальной эволюции послереволюционного крестьянства иной раз трактуется недостаточно адекватно. Характерны в этом отношении некоторые суждения в наиболее крупном труде последнего времени по проблеме становления «сталинизма» — монографии И. В. Павловой. Автор, в частности, пишет: «В большинстве своем российский крестьянин относился к земле не как к собственности. Земля для него была чем-то изначально данным, даром божьим. Сознание частной собственности и неотделимое от него правосознание было ему незнакомо и чуждо... Со своей стороны, Сталин, начиная огосударствление сельского хозяйства, сознавал преимущества этого обстоятельства. Одной из причин той сравнительной легкости и быстроты процесса коллективизации, по его мнению, было отсутствие частной собственности на землю, приковывающей крестьянина к его индивидуальному хозяйству». Далее утверждается, что «в период нэпа... начавшийся процесс социального расслоения вновь привел к росту уравнительных настроений»5.
Оценивая правомерность приведенных суждений, следует прежде всего отметить, что в данном случае смешиваются два разных аспекта «собственнического сознания». Конечно, у российского крестьянства не сформировалось развитое чувство частной собственности на землю. Совсем по-иному выглядело его отношение к другим средствам производства и прочему имуществу. С учетом этого сталинские объяснения «легкости коллективизации», которые с таким доверием воспроизводятся И. В. Павловой, вряд ли можно признать убедительными.
Что касается эволюции крестьянских взглядов на поземельную собственность в период нэпа, то следует признать, что прямые высказывания крестьян в пользу частной собственности на землю в это время фиксировались в источниках нечасто, хотя — и это весьма показательно — даже тенденциозная официальная информация отмечала ряд фактов такого рода. Логику крестьянского мышления в этом вопросе и вместе с тем позицию властей рельефно отражает, к примеру, одна из политических сводок ОГПУ по Сибирскому краю за 1928 г. В ней с возмущением сообщалось о резолюции, принятой крестьянами одного из сел. Тамошние «мудрецы», декларативно одобрив аграрное законодательство советской власти, считали необходимым сделать исключение для их специфического таежного района: «Просили органы советской власти отменить закон о национализации, т. к. здесь земля разрабатывалась десятками лет из-под веково
48

го леса целыми семьями»6. Нетрудно, впрочем, догадаться, что такого рода аргумент могли бы привести не только крестьяне из тайги, но и любые рачительные земледельцы, вкладывающие в землю значительный труд и средства.
Редкость фиксации прямых крестьянских высказываний в пользу частной поземельной собственности находилась в ощутимом противоречии с реальной социальной практикой. На деле, как известно, принцип национализации нарушался на каждом шагу, широкое распространение имела нелегальная купля-продажа земли и ее аренда. Весьма показательно в этом отношении сообщение из Сухобузимского района Красноярского округа (1927 г.) о том, что «участились случаи продажи земли, в особенности там, где есть переселенцы; цена обработанной земли около 30 руб., необработанной — от 7 до 15 руб. за десятину; некоторые занимаются продажей и скупкой земли»7.
В этом достаточно обыденном для периода нэпа сообщении дополнительный интерес представляют, пожалуй, два момента. Во-первых, невольное признание заурядности, распространенности обращения с землей как с частной собственностью, коль скоро речь идет об определенных сложившихся ценах и даже о известной «профессионализации» этой деятельности. Во-вторых, показательна региональная локализация приведенной информации: если нарушение большевистского аграрного законодательства было столь обычным в Сибири с ее относительной земельной обеспеченностью, то что же происходило в традиционно малоземельных районах?
Разумеется, сама по себе стихийная, «безрефлексивная» практика, не заключавшая в себе осознанного противостояния господствующей идеологии, уже представляла некую самостоятельную ценность в качестве альтернативы официальной политики. В сущности, мы здесь наблюдаем проявление той самой «мелкобуржуазной стихии», которую так разоблачал В. И. Ленин, считая ее более опасным врагом в сравнении с помещиками и капиталистами. Можно сказать, что в данном случае прослеживается одно из многих проявлений появившейся с первых лет большевистского режима «теневой экономики», «альтернативной» хозяйственной активности. Но хотя это и был своеобразный вызов коммуно-бюро-кратической системе, в первую очередь нас интересует более осознанное противостояние, предполагающее определенную массовую рефлексию.
Возвращаясь к выявлению тенденций такого рода, следует отметить, что гораздо чаще — в сравнении с высказываниями в пользу частной поземельной собственности — фиксировались крестьянские суждения
49

об оптимизации форм землепользования. Их преобладание в массе крестьянских мнений по земельному вопросу, возможно, было связано с тем, что крестьянство 1920-х гг. еще не осознавало в должной мере всей важности вопроса о поземельной собственности. Для него гораздо важнее казались конкретные формы пользования и распоряжения землей. Не исключено, впрочем, и доминирующее воздействие другого фактора: национализация земли являлась важнейшим постулатом режима, и альтернативные мнения, даже если они и появлялись, не высказывались из опасения репрессий.
В то же время все активнее звучали требования стабилизации землепользования и предпринимались практические инициативы в данном направлении. Это проявилось, в частности, в возрождении — впервые после столыпинских времен — стремления к хуторам. Характерно, что за 1922-1927 гг. в трех крупнейших регионах России — Западном, Северо-Западном и Центрально-Промышленном — под хутора и отруба было отведено 3,5 млн га, в то время как под колхозы за это время по всей стране отошло 2 млн га8.
Не менее важно, что в письмах крестьян, на их собраниях, даже на съездах Советов звучат суждения против переделов земли, подобные следующему: «До тех пор, пока у нас не будет землеустройства, мы не добьемся высокого урожая. Крестьянин руки опускает, он говорит: „Сегодня моя земля, завтра она другому попадет"»9.
Возможно, при сохранении нэпа эти устремления имели бы более существенные социально-психологические последствия: стремление к устойчивости землепользования могло в конечном итоге привести к осознанию необходимости частной земельной собственности, которая только и может быть подлинной гарантией этой стабильности. Однако все это были долговременные процессы, которые не оказывали определяющего воздействия на массовую психологию российского крестьянства.
Следует отметить и тот факт, что разочарование в социально-экономических результатах революционной смуты приводило некоторых «трудящихся» к пересмотру фундаментальных постулатов, роднивших коммунистическую идеологию и массовое сознание, в том числе к пересмотру «классовой идеи». Сипмтом такого рода можно усмотреть в факте, отмеченном в одном из сел Бийского округа в 1926 г. Здесь «компетентные органы» зафиксировали следующее суждение одного из местных жителей, бывшего партизана (скорее всего, недовольного недостаточным учетом его «революционных заслуг» и, весьма вероятно, хорошо «угостившегося»): «Не надо было воевать за советскую власть, надо было толь
50

ко сбросить царя, а капиталисты и помещики пусть бы остались, а то без них не проживешь»10. Однако вряд ли такого рода «запоздалые прозрения» были распространенной реальностью 1920-х гт.
Обращаясь далее к анализу сдвигов в массовых политических представлениях и прежде всего в политической культуре крестьянства, здесь, быть может, некоторым симптомом позитивных процессов следует признать определенное повышение общественной активности этого, наиболее многочисленного слоя населения, что, в частности, сказалось в его электоральном поведении. Известно, что в 1922-1924 гг. явка крестьян на выборы сельских и волостных советов не превышала 20-30%, что выражало их недовольство политикой режима. В 1925 г., когда в связи с кампанией «оживления Советов» были допущены небывало свободные выборы, крестьяне продемонстрировали значительный рост активности (явка более 50%) и «провалили» значительную часть большевистских кандидатур.
Когда же всполошившиеся «демократизаторы» дали отбой и к следующим выборам (1927 г.) ввели жесткую инструкцию по ограничению избирательных прав, отстранявшую от легальной политической деятельности всех потенциальных «диссидентов», в Центральную избирательную комиссию поступило более 10 тыс. жалоб, из них 62% от крестьян11. Правда, требует специального анализа вопрос, отражал ли этот факт новые тенденции политической культуры или традиционные формы протеста (как известно, различные «челобитные» и «прошения» в адрес высших властей и раньше были в России весьма распространены).
Бесспорно, определенным выражением перемен в политической культуре крестьян были все более заметные проявления их недовольства произволом и бюрократизмом местной власти. Этот социально-психологический феномен особенно резко выявился в середине 1920-х гг., что с не имеющей аналогов откровенностью признавалось в официальных документах периода «оживления Советов».
Впечатляющий материал по этому поводу содержат многочисленные исследования деревни того периода. Судя по ним, как и по многим другим источникам, немалая часть российского крестьянства, не ограничиваясь критикой частных злоупотреблений, подходила к идее общей демократизации политического режима. Возможно, при более благоприятных условиях эта тенденция могла привести к значительному повышению уровня массовой политической культуры. Впрочем, это не более чем «благое пожелание»: понятно, что режим не собирался всерьез заниматься демократическим воспитанием масс.
57

Частной, но весьма показательной тенденцией массового политического сознания 1920-х гг. стала и определенная «реабилитация» в глазах народа если не монархии, то личности последнего российского императора и членов его семьи. Характерный в этом плане эпизод был зафиксирован в Сибири. В 1923 г. в Бийском и Рубцовском уездах получил распространение слух о якобы чудесно спасшемся и скрывающемся на Алтае царевиче Алексее. В качестве Алексея был признан некто Шитов, которого «признали» и буквально вынудили играть роль царевича. Как отмечалось в соответствующих агентурных данных ОГПУ, об этом «знали во многих селах, не только в Барнауле». Большевистская охранка отнеслась к этой истории с полной серьезностью: в 1927 г. Шитов был приговорен к расстрелу, а несколько десятков «монархистов» — к длительному заключению12.
Новые тенденции в массовых политических воззрениях выражались и в более ясном осознании крестьянством своей самостоятельной политической роли, определенном стремлении к альтернативной — «профессиональной» или даже политической организации. Требования создания «крестьянского союза» фиксируется в источниках середины 1920-х гг. настолько часто, что, в сущности, становятся в это время неким «общим местом».
Приведем лишь один ряд достаточно трафаретных для того момента фактов из сводки ОГПУ за июнь — ноябрь 1924 г. В ней выделялась специальная рубрика «Стремление крестьян к организованной защите своих интересов через крестьянскую партию», где, в частности, были зафиксированы следующие типичные вопросы и выступления на сельских собраниях: «Когда будет прекращено назначенство на выборные должности и будет нам, крестьянам-трудовикам, дана возможность выбирать и быть избранными?»; «нельзя ли организовать крестьянский союз или трест, т. к. каждый крестьянин не в силах ознакомиться с законами и ввиду своей темноты часто не знает, к кому обратиться?»; «нам необходим свой крестьянский комитет, он должен работать в городе параллельно с уездным исполкомом, мы должны иметь право чаще сменять этот комитет»13.
Весьма показательно, что во второй половине 1920-х гг. все чаще фиксируются высказывания, содержащие крамольные мысли о самом характере существующей политической системы и альтернативные предложения о перспективах ее развития. Особенно много таких суждений замечается в информационных материалах 1927 года. Это, видимо, было связано с ситуацией резкого противоборства с «троцкистами», которая воспринималась населением в качестве определенного кризиса власти и способствовала «развязыванию языков».
52

Приведем некоторые суждения такого рода, отражающие различные оттенки «нового политического мышления» россиян. Так, в сводке ГПУ по Омскому округу приводилось следующее рассуждение одного местного рабочего: «Советская власть вовсе не власть рабочих, а интеллигенции. Зиновьев и Троцкий завоевали власть, а теперь негодные стали». Показательно, что по свидетельству данного «конфиденциального источника», участники разговора поддержали этого критика. Сходные мысли прозвучали и в прокламации, обнаруженной в том же году на химическом заводе в г. Щегловске (Кузбасс): «Нэпман и специалист — вот кто хозяин СССР. Довольно терпеть. Если наши вожди пошли в ногу с врагами трудящихся, то мы их заставим помнить о нас. Да здравствует красный террор!»14. Как видим, здесь критика существующей социально-политической системы велась с «ультрареволюционных» позиций.
Иной аспект массового политического мышления фиксируется в сообщении из Ачинского округа, где местные кулаки говорили: «Мы хотим войны, при которой в первую очередь перебьем коммунистов. Советскую власть будем отстаивать без коммунистов. Из Англии пришлют нам президента. И советская власть будет здравствовать»15.
Более радикальные мнения были зафиксированы в Ачаирском районе Омского округа (все в том же 1927 году). Тамошние «компетентные органы» сообщали: «Общественное мнение настроено антисоветски, не говоря уж о зажиточной части деревни, но за ней имеется добрая половина середняков и бедняков. Есть разговоры, что не нужно советской власти, нужно царя. Другие рассуждают, что нужна демократическая республика, президент. И есть суждения, что нужна советская власть без коммунистов»16.
Характерно, что аналогичные идеи прослеживаются в некоторых «кулацких мятежах» начала 1930-х гг., которые стали последними отчаянными попытками открытой борьбы распинаемого крестьянства против тоталитарного Левиафана. Из целой серии фактов такого рода приведем данные о восстании спецпереселенцев (выселенных кулаков) в Парбинс-кой комендатуре Нарымского округа (как известно, последний являлся одним из основных районов расселения депортированных крестьян). Повстанцы, число которых достигало 1,5-2 тыс., выдвигали лозунги: «Долой коммунистов, да здравствует свободная торговля, свобода на землю и Учредительное собрание»17.
Разумеется, следует по справедливости оценить эти попытки нового осмысления существующей политической реальности. В то же время вполне очевидна их ограниченность: это были отдельные разрозненные
53

суждения наиболее решительных «диссидентов» из народа. Говорить же о каких-то кардинальных переменах в массовых политических воззрениях нет никаких оснований.
В качестве определенного косвенного симптома некоторого изменения политических воззрений российского крестьянства можно квалифицировать также все чаще звучавшее во второй половине 1920-х гг. его недовольство «распущенностью» в делах местного управления, требования «наведения порядка» и т. п. Здесь рельефно прослеживалось то важное обстоятельство, что формирование деспотической власти, наряду с общеисторическими предпосылками, во многом явилось реакцией на «революционную анархию».
На первый взгляд народные высказывания в пользу «порядка» выгодно контрастировали с анархической волной предшествующего периода. Однако при более внимательном знакомстве с соответствующими письмами, выступлениями и резолюциями крестьянских собраний убеждаемся, что «мужички» понимали укрепление порядка прежде всего как усиление принуждения, административных мер и т. п. Это мотивировалось тем, что «мужик не привык платить налоги без палки»; звучали массовые сетования, что «приговоры очень мягки» и т. п.
Типичной иллюстрацией «правовых воззрений» послереволюционного крестьянства могут служить материалы ОГПУ о беспорядках в районном центре Купино Сибирского края в 1926 г. Здесь местные крестьяне столкнулись с милицией, попытавшейся защитить нескольких пойманных воров от самосуда. Обвиняя «советскую милицию» в попустительстве и даже в сговоре с преступниками, сибирские мужички приводили следующее обоснование своих действий: «Когда мы двоих убили, а пятнадцати (ворам.— И. К.) проломили головы, уже 5 лет мы не слышим о конокрадстве»18.
Весьма характерно, что в массовом поведении крестьянства и в 1920-е гг., и в период «великого перелома» политический конформизм нередко сочетался с анархическими настроениями, проявлениями недисциплинированности и неуважения к властям. Типичными выражениями этого были, например, массовое сокрытие посевных площадей, неуплата в срок налогов, широчайшее распространение самогоноварения и т. п.
В 1923-1924 гг. в Алтайской и Новониколаевской губерниях были проведены фундаментальные исследования отношения крестьян к самогоноварению. Как выяснилось, на Алтае из числа анкетированных крестьян 30,9% относились к этому правонарушению безразлично, 31,9% — отрицательно, 37,2% — «сочувственно». В Новониколаевской губернии от
54

ношение 43% респондентов было положительным, 39% — отрицательным, 18% — безразличным19. И это при условии, что власти метали громы и молнии в адрес нарушителей государственной монополии на производство крепких спиртных напитков!
Разумеется, такого рода факты можно истолковать не только как выражение традиционного анархизма и результат усилившегося после революции «партикуляризма», но и как определенное проявление недовольства политикой режима. Однако очевидно, что это лишь еще раз демонстрирует низкий уровень политического сознания российского крестьянства, отсутствие у него навыков цивилизованной защиты своих интересов.
Еще в большей мере это относится к периоду «великого перелома», когда крестьянство ответило на насильственный загон в колхозы преимущественно в такой асоциальной форме, как уничтожение скота. Правда, здесь опять-таки возникает вопрос, определялись ли такие методы протеста в большей мере традиционным менталитетом или безысходностью положения крестьян перед лицом чудовищной репрессивной машины.
Как бы то ни было, анализируя тенденции развития политического сознания основных масс населения в 1920-е гг., поневоле приходишь к малоутешительным выводам: выявленные позитивные перемены стушевываются как в сравнении с традиционными чертами российской политической культуры, так и на фоне новых негативных процессов.
Таким образом, возвращаясь к общей оценке настроений 1920-х гг., следует со всей ясностью сказать о неправомерности преувеличения позитивных аспектов массового сознания того времени. Реальность была такова, что на фоне выделенных тенденций духовного «выздоровления» и параллельно с ними продолжались и усиливались социально-психологические процессы, подготовившие революционную смуту и порожденные ею. Кардинальное значение имел тот факт, что они постепенно охватывали наиболее динамичную часть общества, прежде всего молодежь. Можно сказать, что тенденция «духовного возрождения» в то время была подавлена и оттеснена на периферию социальной психологии.
Как нам представляется, такое доминирующее направление психоментальной эволюции и стало одной из фундаментальных предпосылок победы в 1930-х гг. «сталинизма».
1 А. И. Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956. Опыт художественного исследования. М., 1989, т. 1,с. 27.
2 А. С. Ахиезер. Россия: критика исторического опыта. М., 1991, т. 1, с. 315-316; т. 2, с. 123; т. 3, с. 116-117.
55

3 См.: И. Л. Солоневич. Народная монархия. Репринтное воспроизведение издания 1973 г. М., 1991.
4Ю. В. Изместьев. Россия в XX веке. Исторический очерк. 1894-1964 гг. Нью-Йорк, 1990, с. 197, 238, 255.
5 И. В. Павлова. Механизм власти и строительство сталинского социализма. Новосибирск, 2001, с. 86-87.
6 ГАНО, ф. 47, оп. 5, д. 82, л. 119.
7 Там же, ф. П-2, оп. 5, д. 20, л. 15.
8 Вопросы истории, 1993, № 2, с. 42.
9 Второй краевой съезд Советов Сибири (1-6 апреля 1927 г.). Новосибирск, 1991, с. 36,
10 ГАНО, ф. П-2, оп. 2, д. 481, л. 89.
11 См.: С. А. Е си ков, С. Л. Протасов. Сельские советы в доколхозной деревне // Тезисы докладов республиканской научной конференции «История Советской России: новые идеи, суждения». Тюмень, 1992, ч. 1, с. 112.
12 Источник, 1995, № 6, с. 41-49.
13 ГАНО, ф. 1,оп. 2а, д. 2, л. 118.
14 Там же, ф. П-2, оп. 2, д. 239, л. 37; оп. 5, д. 20, л. 8.
15 Там же, л. 58.
16 Там же, оп. 2, д. 239, л. 16.
17 Там же, ф. 47, оп. 5, д. 122, л. 113.
18 Там же, д. 23, л. 16.
19 Бюллетень Алтайского губстатбюро, 1924, № 16, с. 2-\\ В помощь земледельцу, 1924, №4, с. 21-22.
56

А. И. Савин
Институт истории СО РАН, Новосибирск
ОБРАЗ ВРАГА
Протестантские церкви в сибирской прессе 1928-1930 гг.
В революции образ врага всегда функционален. В течение 1920-1930-х гг. в СССР был создан целый бестиарий таких образов: белогвардейцы, интервенты, помещики, капиталисты, кулаки, члены антисоветских политических партий, «церковники», нэпманы, специалисты-вредители, оппозиционеры-двурушники всех мастей. В зависимости от интересов партии участники этого ряда варьировались, теряли или приобретали накал «инфернальности», как это происходило с первыми «врагами народа» — кадетами или «польскими панами», колчаковцами или православными священниками.
Чем моложе революция, тем интенсивнее идет процесс «лепки» образа врагов. Эта закономерность действует также в моменты «омолаживания» революции, когда происходит новый выброс насилия, подогревающий общество, уже успевшее опуститься ниже «точки кипения». Классическим примером служит коллективизация, где главным врагом становится кулак. Его образ, пахнущий дымом сожженных колхозных хлебов и залитый кровью колхозных активистов, с обрезом и дубьем в руках, с лицом пьяным и коварным, воистину вырастает до небес и надолго занимает главенствующее место в когорте врагов. В Западной Сибири властью был создан еще один образ врага — достойного помощника кулака. Речь идет об образе сектанта.
57

Представители свободных церквей баптистов, евангельских христиан, меннонитов, адвентистов и других были одной из составляющих потока колонизации Сибири в начале XX века. Совокупная численность зарегистрированных членов «сектантских» общин на начало 1925 г. составляла только в Омской губернии, являвшейся «колыбелью сектантства», 15 549 человек1. В Омском округе, по данным окружного совета Союза воинствующих безбожников (СВБ), в 1929 г. насчитывалось около 10,5 тыс. членов различных сект2. По данным А. Долотова, написавшего в 1930 г. с помощью чекистов книгу о сектах в Сибири, численность только зарегистрированных «сектантов» составила 29,5 тысяч3.
Руководство Сибири традиционно рассматривало «сектантство» как одного из главных противников в деревне4. Пик «антисектантской» борьбы пришелся здесь на 1928-1930 гг., когда в процессе сталинской «революции сверху» по религиозным конфессиям был нанесен мощный удар. В качестве идеологического обеспечения репрессий в прессе была организована широкая кампания, направленная на создание образа врага — сектанта. Изучению механизма его формирования посвящена данная работа. В ходе исследования предполагается выявить и описать основные направления, по которым шла дискредитация верующих, раскрыть причины кампании, оценить ее эффективность.
В качестве источниковой базы исследования использованы газеты округов, являвшихся местами крупных компактных поселений «сектантов» — газета Славгородского окружного комитета ВКП(б) и окружного исполнительного комитета «Степная правда»*, орган Омского окружного комитета ВКП(б) и окружного исполнительного комитета «Рабочий путь», а также издание немецкой секции при Сибкрайкоме ВКП(б) «Der Landmann» и «главная» газета Сибирского края «Советская Сибирь». Всего в общей сложности нами было использовано около 300 публикаций о членах свободных церквей.
Газеты являлись в 1920-1930-е гг. главным орудием пропаганды, далеко опережающим по массовости и степени воздействия радио и кино. Три особенности методики публикаций объясняют, с нашей точки зрения, успехи советской газетной пропаганды. С одной стороны, это «плакатный» язык публикаций, т. е. применение небольших по размеру заметок, с минимумом конкретной информации, образный и красочный текст, написанный на «новоязе». Вторая особенность логично продолжает первую: публикации построены по «черно-белому» признаку, где зло и добро всегда разде
* С 25 января 1930 г. — «Колхозная правда».
58

лены четкой границей, а читателю резюмирующими фразами-предложениями типа «наказать, лишить, выселить, уволить, отдать под суд, расстрелять» предлагается сделать само собой разумеющийся выбор. В-третьих, приводимая в газетах информация зачастую представляла из себя искусное смешение правды и обмана. Тенденциозность, смещение акцентов и ложь умолчанием были неотъемлемыми методами. Использованные нами публикации с полным правом относили сопротивление хлебозаготовкам и коллективизации на счет верующих. Другое дело, что далеко не всё, что сообщалось о действиях «сектантов», соответствовало реальности.
Необходимо отметить еще несколько сопутствующих моментов, важных для правильной интерпретации изучаемого явления. Интересным является практическое отсутствие образа-антипода, образа героя, противостоящего темной силе. Данное обстоятельство, отмеченное уже исследователями плакатов времен Гражданской войны, было характерным и для 1920-х гг.5 Место образа героя-борца, героя-победителя чаще всего занимает фигура деревенского активиста, погибшего от рук кулачества, т. е. образ «жертвы на алтаре революции». Складывается ощущение, что газеты апеллировали к «массовому герою», т. е. к непосредственному читателю. С большой долей вероятности можно предположить, что первым адресатом изучаемой кампании была молодежь, наиболее подверженная революционному левачеству.
Примечательным является и использование большевиками самого термина «сектантство». Без сомнения, речь шла прежде всего об эксплуатации наследия, созданного русской православной церковью. С 1827 г. «отпадение» в сектантство стало наказываться в России как уголовное преступление. Несмотря на исключительную популярность «сектантских» течений (по некоторым оценкам, численность сектантов составляла в начале XX века около 5 млн человек6), идеологическая работа русской православной церкви не пропала втуне, особенно в отношении формирования образа сектанта — изувера и развратника. Благо, налицо имелись секты скопцов и хрис-тововеров, более известных как «хлысты». Сама универсальность термина «сектанты», удобного и емкого, минимизирующего дифференциацию между конфессиями, была настоящей находкой для властей. Не случайно широко распропагандированные в прессе арест и разоблачение «кораблей» скопцов в Ленинграде и Урицком районе Ленинградской области ОГПУ произвело именно в 1929 г. Протестантские церкви, никогда сектантскими себя не считавшие, в полной мере испытали на себе силу стереотипа.
И третье, о чем следует помнить. Публикации в местных газетах узаконенным образом играли роль публичного доноса. Работники проку
59

ратуры, административных отделов, окружных исполкомов, следователи — все они были обязаны отслеживать газетные заметки и статьи и принимать меры. Это добавляло остроты игре, «где мясом будет точно мясо, кровью будет кровь людская».
ПРЯМАЯ ДИСКРЕДИТАЦИЯ — СОСТАВЛЯЮЩИЕ ОБРАЗА ИНФЕРНАЛЬНОГО ВРАГА
В процессе работы над материалом удалось выделить восемь категорий, восемь направлений, по которым шла непосредственная дискредитация членов свободных церквей. Необходимо сразу же отметить, что данное деление достаточно условно, внутри системы эти категории работали по принципу сообщающихся сосудов. Так как при высоком уровне обобщения теряется своеобразность, пропадают детали и краски, каждая из восьми категорий кратко будет иллюстрироваться нами выдержками из публикаций.
Классовый враг
«Теперь недостаточно говорить о боге и попах — теперь нужно говорить о боге и религии в связи с конкретными носителями религиозности, их общественным и экономическим положением, их деятельностью»,— призывал II Всесоюзный съезд Союза воинствующих безбожников (СВБ). Выполняя эту главную установку антирелигиозной борьбы образца 1928-1930 гг., сибирские газеты стремились доказать, что члены «сект» являются классовыми врагами, ведущими борьбу с советской властью именно в результате своего социального статуса.
«Красному» обывателю из номера в номер внушалось, что сектантство превратилось в квинтэссенцию всех антисоветских сил. «Степная правда» утверждала: «сектанты не могут сочувствовать советской власти, потому что основное ядро их, руководящая верхушка — бывшие купцы, фабриканты, кулаки, жандармы, сановные царские чиновники... двуногие вредители, которые хотят денег, власти, возможности эксплуатировать»7. Ей вторил «Рабочий путь»: «Если сосчитать в каком-нибудь районе, сколько верующих из тех, кто был бойкотирован во время хлебозаготовок, то получается такая картина: все бойкотируемые — все „богомольные люди'4, а активисты — безбожники. Поджигающие хлеб бедняков и середняков, из-за угла стреляющие в активистов, общественных работников, в боль
60

No comments:

Post a Comment